1920 году Борис Поплавский вместе с отцом оказался в эмиграции. Сперва они обосновались в Константинополе, где юноша «целыми днями бродил по базарам, мечетям и кладбищам Стамбула. Упивался мечтательной красотой Золотого Рога» [Поплавский Ю. Борис Поплавский // Борис Поплавский в оценках и воспоминаниях современников. СПб.; Дюссельдорф, 1993. С. 78]. В мае 1921 года отец с сыном уезжают в Париж (Юлиан Поплавский был вызван на съезд представителей русской промышленности и торговли) — послевоенный, серый, дождливый город, где они поселились в бедной гостинице на рю Жакоб (5-й округ Парижа) в Сен-Жерменском квартале, считавшимся аристократическим уже со времён Людовика XIV. Улица была застроена прекрасными особняками, которые сперва облюбовала светская знать, а в XIX веке – писатели, издатели изящных книг и художники. Здесь у Делакруа была своя мастерская, здесь Колетт задумывала свои первые скандальные романы, а позже проживал Эрнест Хемингуэй. В ХХ веке рю Жакоб стала излюбленным местом литераторов, студентов и артистической богемы.
В неуютной отельной комнатке Борис сильно страдает от одиночества: его отец подолгу отсутствует, писем из дома нет, иногда ему не хватает денег даже на кашу в русской студенческой столовой на рю де Валанс, где по сей день находится Тургеневская библиотека. «Улица пустела, и вдруг среди тьмы отчаяния яркая мысль: “но ведь сейчас уже больше семи часов, пока дойду до русской столовой, будет восемь... Поем каши и пойду в кинематограф”», – так его двойник, Олег, описывает тогдашнее настроение поэта в романе «Домой с небес» [Поплавский Б. Собр. соч.: В 3 т. М., 2009. Т. 2. С. 332].
В этой столовой с Борисом встречался Андрей Седых, ютившийся в убогом отеле на улице Гобеленов, где разделял комнату с художником Константином Терешковичем. Писатель свидетельствует о бедственном положении русской молодёжи: «“Дикофтом” страдали все хронически, – и Константин Терешкович, и скульптор Владимир Издебский, и Борис Поплавский. У него, собственно, была не бедность, а нищета, возведенная в некий культ. Жили мы все в убогом отеле на улице Гобеленов, питались в русской студенческой столовке на рю де Валанс, причем Терешкович умудрялся за два франка съесть двойную порцию котлет» [Седых А. Далёкие, близкие. М., 1995. С. 259]. Созданный здесь «маргинальный образ» Поплавского контрастирует с его активным погружением в интеллектуальную и творческую среду Парижа. Он посещает Художественную Академию «Ля Гранд Шомьер» на Монпарнасе, сближается с группой молодых художников, долгие часы проводит в библиотеке Сент-Женевьев. Когда библиотека закрывалась, Поплавский шёл в погребок «Ла Боле», расположенный около площади Сен-Мишель, совсем близко от его отеля: это было старое кафе, которое некогда, по преданию, посещал Франсуа Вийон. По субботам здесь собирались представители различных направлений русской поэзии, объединившиеся в четвертый «Цех поэтов», созданный в эмиграции по образу гумилевского «Цеха поэтов». Об атмосфере этих собраний так писал Юрий Терапиано: «В этом бурном, прихотливом, страстном и не всегда объективном потоке речей, среди общего спора и шума, читавшие, особенно новички, чувствовали себя как “на Страшном Суде” и очень переживали успех или неуспех своих выступлений» [Терапиано Ю. Встречи. 1926–1971. М., 2002. С. 84–85].
Это кафе было вотчиной литературной молодёжи, стремившейся к полной свободе выражения. Однако в собраниях, регулярно проходивших здесь в 1920–1925 годах, иногда принимали участие и представители «старшего поколения» – Георгий Адамович, Георгий Иванов, Ирина Одоевцева и Николай Оцуп. Вскоре с образованием Союза молодых поэтов и писателей, который организовывал большие литературные вечера, значение кафе «Ла Боле» стало уменьшаться.
«Поплавский был чуть ли не первым моим знакомством на Монпарнасе. И с того же дня мы перешли на “ты”, что не было принято в русском Париже; в ближайшие десять лет он, вероятно, остался моим единственным “ты”. И это, конечно, не случайность для Бориса.
Мне пришлось быть свидетелем, как в продолжение целой ночи в удушливом подвале на Пляс Сен-Мишель, куда мы прошли после собрания в Ла Боллэ, Борис говорил Фельзену “ты”, а тот вежливо, но твердо отвечал на “вы”.
«Поплавский был чуть ли не первым моим знакомством на Монпарнасе. И с того же дня мы перешли на “ты”, что не было принято в русском Париже; в ближайшие десять лет он, вероятно, остался моим единственным “ты”. И это, конечно, не случайность для Бориса.
Мне пришлось быть свидетелем, как в продолжение целой ночи в удушливом подвале на Пляс Сен-Мишель, куда мы прошли после собрания в Ла Боллэ, Борис говорил Фельзену “ты”, а тот вежливо, но твердо отвечал на “вы”. <…>
Эта ночь подобно кошмару тянулась без конца; Поплавский был точно на пороге эпилептического припадка, словно вся его жизнь, вечная, зависела от того, откликнется ли его собеседник на братское “ты”. <…>
А беседа, между прочим, велась совсем неподходящая для Фельзена того периода. О святой Софии, о разбойнике на кресте, о римском патриции, осужденном на смерть и боящемся казни; его любовница вонзает себе в грудь кинжал и улыбаясь говорит: “Видишь, это совсем не страшно…”(Любимая история Поплавского.) Все эти его речи были пересыпаны интимнейшим “ты” в ожидании немедленного чуда, отклика, резонанса».
Василий Яновский. Поля Елисейские. Книга памяти (СПб.: Пушкинский фонд, 1993. С. 15–16)
К тому времени младшая сестра Бориса, Женя, умерла от туберкулёза, Наташа, авангардная поэтесса, «лихорадочная меховая красавица» (выражение Марины Цветаевой) в Шанхае скончалась из-за тяжёлых условий эмигрантской жизни, матери же и старшему брату Всеволоду удалось вырваться из советской России и приехать в Париж. С 1923 года по 1929-й Поплавские живут на правом берегу Сены в доме 72 на Ке дез Орфевр (Набережная Ювелиров на острове Сите) в первом округе Парижа. Эта местность – старейшая часть города, колыбель Лютеции. Здесь в XVIII и XIX веках ювелиры изготовляли не только браслеты и кольца, но и статуи из драгоценных металлов для ближней Нотр-Дам и раки для мощей святых, но после преобразования города бароном Османом парижский люд забросил набережную и кривые улочки острова в пользу больших бульваров. У Гайто Газданова в романе «Ночные дороги» читаем, как в городе «медленно вымирало средневековье», а за поворотом «узкая улица исчезала и начиналось широкое авеню, застроенное домами со стеклянными дверьми и лифтами» [Газданов Г. Ночные дороги // Собр. соч.: В 5 т. М., 2009. Т. 1. С. 9–10].
В двух шагах – Новый мост, самый старый из сохранившихся мостов Парижа, на том берегу – площадь Шатле и «Чрево Парижа» – Парижский центральный рынок, «где столетиями стоит запах гнили и где каждый дом пропитан этим невыносимым зловонием», «где старушки в лохмотьях роются в помойных ямах в поисках пищи» [Там же]. А теперь это престижный район с самой дорогой в Париже недвижимостью: бывшая квартира Поплавских сегодня доступна только богачам.
Василий Яновский вспоминает, что «в те десятилетия мы много ходили. Пройти ночью с Монпарнаса на Шатле, где Поплавский тогда жил, было не только экономией, но и удовольствием. По дороге он покупал полые французские свечи. <…> С деланной грубостью Борис произносил на прощание:
– Вот ты дрыхнуть идешь, а я еще буду писать роман.
Старая квартира Поплавских – совсем близко от Halles – освещалась газом, который мать на ночь выключала не только по соображениям безопасности или экономии, но и чтобы досадить сыну – так мне казалось» [Яновский В.С. Поля Елисейские. Книга памяти. СПб., 1993. С. 23].
Отныне Париж становится второй родиной поэта: «Готические соборы оказались ему ближе, чем наши пузатые храмы», – писал Николай Татищев, напоминая, что именно в Париже Борис созрел и сформировался [Татищев Н. О Поплавском // Борис Поплаский в оценках и воспоминаниях современников. С. 95].
В 1929 году Поплавские переезжают в квартал Бют-о-Кай (Перепелиный холм), получивший названия не от перепёлок, а от имени владельца, купившего эту местность в XVI веке. Этот рабочий район – поблизости знаменитая мануфактура Гобеленов – сохранил свой деревенский облик и свою историческую память: 24 и 24 мая 1871 года коммунары во главе с Валерием Вроблевским четыре раза отбили версальцев, всё же одержавших победу над парижским восстанием. До сих пор обитатели ежегодно празднуют печальный юбилей. А 4 мая 1928 года на улице Барро около площади Италии фирма Ситроен арендует только выстроенный на холме высотой в 62 метра огромный гараж «для тысячи машин» с маленькими павильонами, примостившимися на крыше. Павильоны предназначались для русских таксистов и рабочих предпринимателя Андре Ситроена: брат Бориса, бывший офицер-лётчик, в Париже работал шофёром такси. Поплавские живут в маленьком павильоне под номером 76-бис, на верхнем этаже живёт Дина Шрайбман, которая вскоре станет подругой Бориса. Этот оригинальный городок до сих пор известен как «Маленькая Россия».
Поэт, по воспоминаниям его отца, «методически учился, занимался спортом и писал. Как и прежде Борис увлекался поэзией, литературой, экономикой, философией, социологией, историей, политикой и авиацией, музыкой и всем, всем, торопясь жить и работать, и мечтал иногда стать профессором философии в России… когда там не только колхозники “будут носить цилиндры и ездить на ‘Фордах’, – говорил он, – но и кончатся гонения на веру, и начнется свободная духовная жизнь”» [Поплавский Ю. Борис Поплавский. С. 80]. Именно здесь писатель проведёт свои последние четыре года жизни и здесь окончит свой земной путь 9 октября 1935 года. Здесь, кроме двух романов – «Аполлон Безобразов» (1932) и «Домой с небес» (1935), он написал многие стихотворения, вошедшие в сборники, изданные посмертно – за исключением «Флагов» (1931), – а также тексты своих выступлений на вечерах «Союза молодых поэтов», заседаниях «Зелёной лампы» и «Чисел». В своей каморке, служившей одновременно столовой и кухней для семьи, кроме книг и рукописей, Поплавский хранил богатую коллекцию полотен своих друзей, представителей «русской школы живописи в Париже».
А по вечерам, Ротонда, кафе на Монпарнасе:
Я не участвую, не существую в мире,
Живу в кафе, как пьяницы живут.
«О нем трудно писать еще и потому, что мысль о его смерти есть напоминание о нашей собственной судьбе — нас, его товарищей и собратьев, всех тех всегда несвоевременных людей, которые пишут бесполезные стихи и романы и не умеют ни заниматься коммерцией, ни устраивать собственные дела; ассоциация созерцателей и фантазеров, которым почти не остается места на земле. Мы ведем неравную войну, которой мы не можем не проиграть, — и вопрос только в том, кто раньше из нас погибнет; это не будет непременно физическая смерть, это может быть менее трагично: но ведь и то, что человек, посвятивший лучшее время своей жизни литературе, вынужден заниматься физическим трудом, — это тоже смерть, разве что без гроба и панихиды. В этом никто не виноват, это, кажется, не может быть иначе. Но это чрезвычайно печально.
<…> Он был по-детски обидчив, необыкновенно чувствителен ко многим неважным вещам, мог огорчаться до слез, если в выходящем номере журнала не оказывалось места для его стихов. Его было легко купить — обещанием денег, напечатанием одного стихотворения — он соглашался на все. Были случаи, когда этим пользовались, и по отношению к Поплавскому это было особенно нехорошо.
<…> Этот человек с хорошими бицепсами, в то время 23-летний спортсмен, успевший понять многое из того, что и не снилось большинству его маститых и общепризнанных коллег, был в жизни совершенно беззащитен.
С деньгами он не умел обращаться. Когда они у него бывали — что случалось чрезвычайно редко, — он покупал граммофоны, испорченные пластинки, какие-то шпаги “необыкновенной гибкости”, галстуки яркого цвета; если после покупок что-нибудь оставалось, он тратил это на Монпарнасе.
У Толстого есть где-то замечание о том, что человек не бывает умным или глупым, добрым или злым; он бывает иногда умным, иногда глупым, иногда добрым, иногда злым. Если это применимо ко всем людям, то по отношению к Поплавскому возможность категорической оценки исключена вовсе; он был сложнее и глубже, чем другие, иногда неподозреваемой сложностью и неподозреваемой глубиной. В нем было много непонятного на первый взгляд, как непонятна была та душевная холодность, с которой иногда он говорил о самых лирических своих стихах. Одно было несомненно: он знал вещи, которых не знали другие. Он почти ни о чем не успел сказать; остальное нам неизвестно, и, может быть, возможность понимания этого исчезла навсегда, как исчез навсегда Поплавский».
Гайто Газданов. О Поплавском
(Современные записки. 1935. Кн. 59. С. 463–465).
То была легендарная эпоха Монпарнаса – во внутренних залах кафе собиралось иногда от тридцати до сорока человек, и страстные споры на художественные, философские и религиозные темы, рождавшиеся в ритме ночных часов, не смолкали до утра. Но в 1935-м году трагический случай прервал ночные разговоры и прогулки по парижским улицам и кварталам, разлучив Поплавского с родными и друзьями. «Вместе с ним умолкла та последняя волна музыки, которую из всех своих современников слышал он один» [Газданов Г. О Поплавском // Газданов Г. Собр. соч.: В 5 т. Т. 1. С. 740].
Варшавский В.С. Незамеченное поколение. Нью-Йорк: Изд-во имени Чехова, 1956.
Седых А. Далёкие, близкие. Нью-Йорк: Новое русское слово, 1962.
Борис Поплавский в оценках и воспоминаниях современников. СПб.: Logos; Дюссельдорф: Голубой всадник, 1993.
Яновский В.С. Поля Елисейские. Книга памяти / Предисл. С. Довлатова. СПб.: Пушкинский фонд, 1993.
Поплавский Б. Неизданное: Дневники, статьи, стихи, письма / Сост. и коммент. А. Богословского и Е. Менегальдо. М.: Христианское издательство, 1996.
Терапиано Ю. Встречи. 1926–1971. М.: Intrada, 2002.
Вишневский А.Г. Перехваченные письма. Роман-коллаж. М.:ОГИ, 2008.
Газданов Г. Собр. соч.: В 5 т. М.: Эллис Лак, 2009.
Поплавский Б. Собрание сочинений: В 3 т. / Под ред. А.Н. Богословского, Е. Менегальдо. М.: Согласие, 2000 – М.: Книжница; Русский путь; Согласие, 2009.

